...
Задняя нога была сломана в двух местах, вокруг нее висела грязная тряпка. Я
вынул носовой платок и сделал, по мере возможности, перевязку.
На следующее утро мы поехали в город, но повернули обратно через два
дня, промокнув до костей от непрекращавшегося дождя. Мы продрогли, и у нас
зуб на зуб не попадал в этом промозглом холоде. Старый осел не выходил у
меня из головы все время; я отправился в парк прямо на своей кобыле, не дав
ей отдохнуть в конюшне. Осел все еще стоял на старом месте; он поднял
голову, когда увидел меня. Я спешился, подошел к нему и стал его гладить,
ласково приговаривая. Это мне было очень тяжело, потому что от него исходило
страшное зловоние; я прикусил себе губы, чтобы подавить тошноту. Я
наклонился и поднял его больную ногу: она была поражена гангреной, мясо
разложилось и издавало зловоние, гораздо более невыносимое, чем...
Этого я рассказывать не буду. Довольно, если я скажу, что я это
выдержал, и я знаю, чего мне это стоило. Старый осел смотрел мне в глаза, и
я понял, о чем он меня просит. Я вынул браунинг и нарвал пригоршню травы:
"Ешь", - сказал я ему. Однако бедное животное не могло уже больше есть. Оно
только смотрело на меня. Я приставил револьвер ему за ухо и спустил курок.
Выстрела не раздалось. Еще и еще раз, но выстрела не было. Револьвер давал
осечку, отсырел и заржавел в мокром кармане. Я обнял голову осла и обещал
ему снова прийти. Он посмотрел на меня большими измученными глазами, в
которых был написан страх: "Но придешь ли ты? Наверное ли придешь?"
Я вскочил в седло и хлестнул свою кобылу. В эту минуту с ветвей
ближайших деревьев снялись коршуны, сторожившие момент, когда их жертва
свалится, чтобы наброситься на нее, - они не ждут, чтобы она издохла. А
между тем они терпеливо ждут целые дни напролет и не теряют из виду больного
животного, пока оно наконец не свалится.
Животное падает, потом опять встает, дрожит перед тем ужасом, который
его ожидает, и снова падает; о, оно хорошо знает свою участь...